Для верности я припрятала удочку в Сундук Сокровищ. Пользоваться ею надо было с крайней осторожностью, так как у нас в Ле-Лавёз, если позабудешь прикрыть ставни, другие не позабудут влезть к тебе в окно, а матери и полунамека хватит, чтоб насторожиться. Поль, конечно, прознал, но я сказала ему, что это удочка отца, а со своим заиканием Поль в сплетники не годился. Но даже если что-то и заподозрил, Поль держал язык за зубами, и я была ему за то благодарна.

Июль выдался жаркий и отвратный, с постоянными грозами, когда багрово-серые тучи неистово сгущались над рекой. К концу месяца Луара вырвалась из берегов, течением унесло все мои сети и ловушки, вода залила кукурузное поле Уриа с едва начавшей желтеть кукурузой всего за три недели до урожая. В тот месяц дождь лил почти ежедневно, молния с треском разрывала небо, как громадный рулон серебряной бумаги; Ренетт визжала и пряталась под кровать, а мы с Кассисом, разинув рты, замирали у раскрытого окна, чтоб проверить, уловят ли наши зубы радиосигнал. Головные боли у матери сделались чаще, хотя в тот месяц я всего дважды, с запасом на следующий, подкладывала апельсиновый мешочек — обновленный кожурой нового апельсина, принесенного нам Томасом. Остальное добавлялось без моей помощи, мать часто мучилась по ночам, а вставая по утрам, еле ворочала языком и была мрачнее тучи. В такие дни я думала о Томасе, как страждущий о хлебе насущном. По-моему, и остальные тоже.

Фруктам нашим тоже досталось от дождя. Яблоки, груши и сливы непомерно разбухали, затем лопались и гнили на ветвях, а осы набивались в уродливые трещины в таком количестве, что кроны, наполняясь вялым жужжанием, бурели от них. Мать старалась изо всех сил. Она прикрывала своих любимцев от дождя брезентом, но даже это не спасало. Земля, пропекшаяся и побелевшая на июньском солнце, чавкала жижей под ногами, деревья стояли в лужах воды, от которой гнили выступавшие из земли корни. Мать наваливала горой вокруг стволов опилки вперемешку с землей, но и это мало помогало. Плоды падали на землю, превращая ее в липкое фруктовое месиво.

Мы спасали все, что можно было спасти, мы переваривали недозрелые фрукты в джем, но было ясно, что зерновые безвременно погибли. Мать вообще прекратила с нами разговаривать. На все это время ее сжатые губы стянулись бесцветным рубцом, глаза ввалились. Тик, предвозвестник ее головной боли, теперь почти не исчезал, а количество таблеток в банке в ванной комнате таяло быстрей обычного.

Рыночные дни теперь протекали в безрадостном молчании. Продавали что могли — с зерновыми было худо по всей округе, не осталось на Луаре фермера, которого бы миновала беда, — а бобовые, картофель, тыквы и даже помидоры погубили жара и дожди, везти на продажу особо было нечего. Потому мы принялись продавать свои зимние запасы: консервированные фрукты, сушеное мясо, заготовки из домашней птицы и тушеную свинину, которую мать заготовила, когда в последний раз зарезала поросенка. Она впала в отчаяние, каждая распродажа была для нее последней. Порой вид у нее был такой безнадежный и безрадостный, что покупатели скорей шарахались от нее, чем выстраивались в очередь, и мне одной приходилось кое-как изворачиваться ради нее — ради нас, — а она стояла как каменная, с невидящим взглядом и с пальцем, приставленным к виску, как взведенный курок.

Однажды, когда приехали на рынок, мы увидели, что лавка мадам Пети наглухо заколочена. Торговец рыбой мсье Лу рассказал, что в один прекрасный день она собрала вещи и уехала без всяких объяснений и не оставив адреса.

— Это ее немцы, что ли? — спросила я, слегка похолодев.

Мсье Лу как-то странно на меня посмотрел.

— Ничего мне про это неизвестно, — отрезал он. — Знаю только, что вдруг собралась и уехала. Про что другое ничего не слыхал. И если ты не дура, то и ты болтать кругом не будешь.

Он смотрел на меня так колюче и неприветливо, что я смущенно извинилась и попятилась, позабыв свой сверток с обрезками.

К чувству облегчения от известия, что мадам Пети не арестовали, примешивалось странное чувство неудовлетворенности. На какое-то время я затаилась, но потом стала потихоньку разузнавать в Анже и в нашей деревне про тех людей, о которых мы что-то сообщали. Мадам Пети; мсье Тупей, он же Тубо, учитель латыни; парикмахер из цирюльни напротив «Le Chat Rouget», которому приходила уйма посылок; подслушанный однажды в четверг у «Palais-Dore» после кино разговор двоих мужчин. Удивительно: мысль, что мы, — возможно, вызывая насмешки, а то и презрение у Томаса и его приятелей, — собираем всякую ерунду, меня заботила больше, чем мысль, что мы можем причинить вред тому, на кого доносим.

Думаю, Кассис с Ренетт уже понимали, как обстоит дело. Но девять лет — это все-таки не двенадцать и не тринадцать. Мало-помалу я стала соображать, что ни один из разоблачаемых нами людей не был арестован и даже не подвергнут допросу, как ни одно из названных нами подозрительных мест не было подвергнуто немцами обыску. Даже таинственное исчезновение мсье Тубо нашло ясное объяснение.

— Так его дочь к себе в Ренн на свадьбу позвала, — весело сказал мсье Лу. — Ничего тут таинственного, киска. Я сам приглашение ему доставил.

Целый месяц меня изводила мысль о мсье Тубо, от неизвестности гудело в голове, будто там поселился рой ос. Я думала про это, когда ловила рыбу, когда ставила ловушки, когда мы играли с Полем в перестрелку, когда копали себе землянки в лесу.

Я осунулась. Мать критически оглядывала меня и заявляла, что я слишком быстро расту и что это сказывается на моем здоровье. Она повела меня к доктору Лемэтру, который прописал мне пить по стакану вина ежедневно, но даже эта мера не принесла результатов. Мне стало чудиться, будто все на меня смотрят, будто все обо мне говорят. Я вообразила почему-то, что Томас со своими приятелями — тайные члены Сопротивления и что они вот-вот готовы меня разоблачить. Наконец я призналась в своих страхах Кассису.

Мы были с ним вдвоем на Наблюдательном Посту. Снова шел дождь, и Ренетт, простудившись, осталась дома. Выкладывать ему все я вовсе не собиралась, но стоило мне только раскрыть рот, как слова посыпались из меня, как зерно из рваного мешка. Я никак не могла их унять. В руке я держала зеленую сумку с удочкой, и в сердцах я швырнула ее с дерева вниз прямо в кусты, и она грохнулась в заросли ежевики.

— Что мы им, сопляки? — орала я как безумная. — Почему они не верят тому, что мы рассказываем? Тогда зачем Томас принес мне это, — отчаянный жест в сторону канувшей вниз сумки с удочкой, — если я не заслужила?

Кассис непонимающе смотрел на меня.

— Ты так говоришь, будто хочешь кого-то подвести под расстрел, — колюче сказал он.

— Да нет же! — сердито сказала я. — Я просто думаю.

— Чтобы думать, надо голову иметь! — Он произнес это прежним тоном, свысока, раздраженно и даже презрительно. — Ты что же, считаешь, что мы сотрудничаем с ними, чтоб кого-то засадить или сгноить? Вот как ты это понимаешь!

Он говорил с явным возмущением, но я чувствовала, что втайне он польщен. Да, подумала я, именно так я это понимаю. Если хочешь знать, Кассис, именно так оно и есть на самом деле. Но промолчала, только плечом повела.

— Ну и наивная же ты, Фрамбуаз! — важно произнес мой брат. — Видно, ты и впрямь слишком мала, чтоб влезать в эти вещи.

И тут я поняла, что даже он с самого начала не понял. Он соображал быстрее меня, но вначале и он не ухватил, что к чему. В тот первый день в кино он явно здорово струхнул, даже вспотел, так поджилки тряслись. И тогда, когда он разговаривал с Томасом, я видела страх в его глазах. Потом, только потом он разобрался по-настоящему.

Кассис раздраженно махнул рукой и отвернулся.

— Шантаж! — резко бросил он, как плюнул. — Неужели не поняла? В этом все дело. Думаешь, им там, в Германии, сладко? Думаешь, там им лучше живется, чем нам тут? Что у их детей все есть, и ботиночки, и шоколад, и всякое такое? Думаешь, и им тоже иногда того же не хочется?